С тех пор как он вышел из молчаливой воды, не наделённый ничем, кроме лёгкости — будто щепка, забытая на волне бурей, — мир принял его как пророчество, пришедшее не к месту, но вовремя. На его плечо легла тень не предмета, но намерения, и воздух сгустился вокруг фимиамом сожжённых легенд и сухим дыханием степных трав. Всё сущее дрогнуло, и в этой натянутой тишине над самым ухом его прорезался голос — совершенный, как формула без изъяна: желай — ибо больше никто не смеет.